Главная стр 1стр 2стр 3
скачать

Михайлов А.А. Биография поколений. Сергей Орлов // Михайлов А.А. Портреты. – М., 1983.

БИОГРАФИЯ ПОКОЛЕНИЯ
Весной 1975 года наша страна, наш народ торжественно отме­тили тридцатилетие всемирно-исторической победы над гит­леровским фашизмом. В пору зрелости вошло то поколение людей, чья молодость совпала с войной и на чью долю выпа­ла ответственность и честь быть защитником отечества. Наверное, многим бывшим фронтовикам, ушедшим на вой­ну со студенческой скамьи или школьной парты, совсем еще, по сути дела, мальчиками, по­нятно чувство, которое так пронзительно выразил Сергей Орлов:
...За пятьдесят товарищам моим.

Им некуда от времени деваться,

Лысеющим, стареющим, седым.

А мне все кажется,

Что им по двадцать.

Гляжу на них и вижу те года,

Где шли они

Во всей красе и силе,

Когда была Россия молода

И судьбами ее

Они вершили.
О поэтическом поколении, крещенном в кровавой ку­пели второй мировой войны, о творчестве его типичного представителя — Сергея Орлова — эта глава.

«Поэты имеют разную молодость,— писал Николай Ти­хонов.— Одни, с юности ощутив сладостное волнение за­ложенного в них поэтического ощущения мира, через сти­хи предшествующих поэтов, через книги классиков, в спо­койной обстановке начинают набрасывать первые впечат­ления бытия, волнуясь и спеша погрузиться в мир обра­зов, вызванных жадным чтением любимых «властителей дум», первой влюбленностью...

Молодые люди учатся, несут свои первые произведения в редакции, терпят первые неудачи, проходят испытания, в которых нет ничего трагического.

И есть, другая молодость, когда с первых юношеских лет молодой человек, только что начавший задумываться над окружающим и написавший первые обычные стихи, по­рывом бури, потрясшей всю страну, оказывается брошен в смертельный спор с беспощадным врагом, грозящим уничтожить все, что ему дорого: родину, все высокие до­стижения Великой Октябрьской революции и его само­го, вместе со всей его семьей, со всем его прошлым и буду­щим.

Поэт такого поколения несет совершенно другие обя­занности, видит такое, чего не видели никогда воспитан­ные в мирных условиях юноши, он становится солдатом, воином-мстителем, на долгие годы берет в руки оружие и живет небывалой, удивительной жизнью. Зато его твор­чество наполнено особой силой правды, особой любовью к жизни».

Н. Тихонов предваряет этими словами статью о Ми­хаиле Дудине, тоже представителе фронтовой плеяды. Лег­ко догадаться, что автор статьи относит Дудина к поэтам «другой молодости», несущим «другие обязанности».

Классификация, предложенная Н. Тихоновым, конечно, как и всякая классификация такого рода, условна, но в ней отражены некоторые существенные черты, отличаю­щие одно поколение поэтов от другого.

Разумеется, о войне писали не только поэты военного поколения, но и те, кто начинал гораздо раньше или даже гораздо позже. Одни — старшие—были на войне как пи­сатели, в качестве военных корреспондентов центральных газет или работали непосредственно во фронтовой печати. Другие — младшие — хватили военного лиха детьми или подростками и сохранили об этом память на всю жизнь.

Тем не менее война провела отчетливую грань в жизни и творческой биографии писателей, разделив их на пред­военное, военное и послевоенное поколения. Немногим стар­ше, например, К. Симонов М. Луконина или С. Наровча­това, но это уже разные поколения. К. Симонов как поэт приобрел широкую известность и признание как раз перед войной и участвовал в войне в качестве журналиста, спе­циального корреспондента центральных газет. Луконин и Наровчатов тоже начали печататься перед войной, но при­знание к ним пришло после. И на войну они пошли как солдаты, вместе попали в окружение и выходили из него и лишь потом, ближе к концу ее, перешли на службу в армейскую печать.

К военному же поколению относятся более молодые К. Ваншенкин и Е. Винокуров, призванные в армию в 1943 году и попавшие на фронт уже к концу войны. Их творче­ские биографии фактически начались уже после войны, их первые книги вышли через шесть лет после ее окончания.

Мы уже привыкли к объединяющему термину «фронто­вое поколение», и он не вызывает возражений в критике. Од­нако само это поколение, будучи связанным и общей судь­бой, и общими испытаниями, выпавшими на его долю, наконец, общими истоками творческой биографии, тоже не совсем однородно по возрасту и поэтическому стажу. Такие, например, поэты, как М. Дудин, М. Луконин, С. На­ровчатов, М. Львов, В. Жуков, А. Недогонов, Б. Слуцкий (к ним надо добавить павших на полях сражений А. Лебе­дева, Г. Суворова, Н. Майорова, М. Кульчицкого, Н. Отра­ду, П. Когана, Е. Ширман и других), начинали свой путь в литературе еще до Великой Отечественной войны. И на­чало некоторых из них было многообещающим, оно го­ворило об идейной и политической зрелости молодых поэ­тов, об их психологической и нравственной готовности к тем испытаниям, которые назревали в чреде грозных со­бытий конца 30-х и начала 40-х годов.

Другая группа поэтов фронтового поколения — это те, кто первые свои строки записывал на клочках бумаги в перерывах между боями, носил их в полевой сумке, от­сылал в дивизионную многотиражку (некоторые из них делали робкие пробы и перед войной)... Среди них С. Ор­лов, А. Межиров, В. Субботин, М. Максимов, С. Гудзенко, Ю. Друнина, Н. Старшинов, Ф. Сухов, Ю. Левитанский, Л. Решетников, М. Соболь.

Почти все названные поэты начинали войну не разъезд­ными корреспондентами и сотрудниками фронтовых, ар­мейских и дивизионных газет, а солдатами, командирами взводов, танков, батарей, разведчиками, саперами, артил­леристами, десантниками, сражались в тылу врага. Они знают войну не по сводкам Совинформбюро,— они про­шли испытание кровью и смертью.

Понятно, что возрастной принцип — лишь условный знак некоторой общности или различия поэтов фронтовой плеяды, но он все же представляется существенным в том смысле, что обращает внимание на истоки формирования творческой личности. Само же формирование, путь к зре­лости, естественно, глубоко индивидуальны. Тут можно было бы говорить о полном несходстве, скажем, Б. Слуц­кого и А. Межирова, С. Орлова и Ю. Левитанского, М. Лу­конина и Л. Решетникова и т. д.

Стоит, например, сопоставить подчеркнуто тенденциоз­ные, насыщенные грубоватыми прозаизмами стихи Слуц­кого и тонкие, ажурные строки Межирова с его самоуглуб­лением и нравственным самоанализом, итожащим жизнен­ный и творческий путь, чтобы убедиться, как далеко, в разные эстетические измерения, развели их послевоенные дороги.

Сопоставления можно продолжить. Для С. Орлова до последних стихов в солдатском опыте — нравственная опо­ра лирического характера (это, конечно, не значит, что он не писал стихов на мирную тематику). Ю. Левитанский же почти отрешился от опыта войны, его увлекла «кинемато­графическая» лоскутность жизни, и через нее поэт хочет подойти к целостному ее восприятию.

М. Луконин, один из ярких представителей «старшего» поколения фронтовиков, как бы продолжил себя, свою мо­лодость в «Обугленной границе», поэме 60-х годов, отразив­шей войну в юго-восточной Азии. Л. Решетников, жизнь которого многие годы была связана с армией, может быть, лучшие свои стихи написал о мирной жизни села, о ро­дине, о деревенском детстве.

Орлов, кстати говоря, пробовал свои силы в поэзии еще до войны, но вряд ли он и сам придавал тем опытам серьезное значение. Пробы носили ученический характер. Армейская служба и начало войны изменили тематику и тональность стихов молодого поэта, но они по-прежнему оставались или описательными, эскизными, или привязан­ными прямыми реминисценциями, мелодикой, образным строем к чему-то уже знакомому.

Молодому, совсем еще творчески не определившемуся поэту трудно сразу обрести и свой голос, и свой почерк. стихах его мы находим мелькавшие в то время в перио­дике сюжеты, расхожие, характерные для поэзии 30-х го­дов интонации. Надо полагать, что все это было до пер­вой встречи лицом к лицу с противником, до первого боя. Новый этап в поэтическом творчестве Сергея Орлова обо­значен точной датой в названии стихотворения — Это бы­ло 19 марта 1943 года». Орлову открылся грозный лик вой­ны— и понадобились другие слова, другие ритмы. Какие? Пока самые обыкновенные, простые, как та страшная прав­да, что предстала взгляду танкиста в виде выжженной земли после боя, земли, на которой, возможно, и колос не прорас­тет. Вот несколько строк из этого стихотворения:
Сигнал атаки прозвучал

Открытым текстом в шлемофонах,

И лес разверзся, зарычал

И двинул вдаль слонов по склонам.


Белы, приземисты и злы,

Они полезли на высоты.

Ломая тяжкие стволы,

И вслед за ними шла пехота.


Танки — «слоны», конечно, не лучшая метафора, но в данном случае важнее другое — суровый реализм картины, необычный для поэта колорит ее. Вот так же сурово, пред­метно в стихотворении «Карбусель» сказано о похоронах товарищей:
Мы ребят хоронили в вечерний час.

В небе мартовском звезды

зажглись...

Мы подняли лопатами белый наст,

Вскрыли черную грудь земли.
И концовка стихотворения, посвященного памяти това­рищей, погибших под Карбуселыо, звучит как сводка о боевых действиях, как боевое донесение — скупо и лако­нично: «Триста метров они не дошли до нее... Завтра мы возьмем Карбусель».

Наконец, обстановка, весь солдатский быт после уча­стия в бою представляется и чувствуется поэту иным, чем прежде. Тишина наполнена тревожным предощущением боя, грозы, она кажется обманчивой.

Так состоялась встреча Сергея Орлова с войною, она пробудила в нем поэта. Поэта, сделавшего пока лишь первые шаги на пути самоутверждения. Ему это было сде­лать гораздо труднее, чем, скажем, Луконину или Наров­чатову, имевшим уже и хорошую филологическую школу и ощутившим вкус самостоятельных поисков. Да и сам опыт войны отнюдь не сразу давался «в руки», то есть переплавлялся в поэзию.

Вера в будущее, в конечную нашу победу придавала силы и мужество солдатам на фронте и труженикам тыла. Тесно в танке, узка его смотровая щель, сквозь нее еле-еле пробивается дневной свет — «Но в эту щель от Мги видны предместья Вены и Берлина» (С. Орлов). Без этой веры невозможно было победить сильного, коварного и прекрасно вооруженного врага. Эта вера находила и чи­сто лирическое, почти интимное выражение в поэзии.


Тополь встанет молодой,

Рожь взойдет над головой,

Журавли перо обронят,

Вдаль летя своей тропой.

Будут лить дожди косые,

Будут петь снега...


Будет жить твоя Россия
Всем назло врагам.
Вырастут на свете люди,
Что еще не родились,
Смерти никогда не будет —
.Будет жизнь.
Пожалуй, это самое лирически-проникновенное стихо­творение Орлова из написанных в годы войны, его адрес не указан, но он угадывается, и потому строки стихотво­рения принимают особую интимную окраску.

Публицистический жанр не снимался с вооружения на протяжении всех четырех лет военной страды, но, повто­рим, особое предпочтение ему отдавалось в первый ее пе­риод. Вспомним хотя бы известное стихотворение Анны Ахматовой «Мужество»:


Мы знаем, что ныне лежит на весах

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах,

И мужество нас не покинет.


Не страшно под пулями мертвыми лечь.

Не горько остаться без крова,

И мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово.


Свободным и чистым тебя пронесем,

И внукам дадим, и от плена спасем

Навеки.
Оно примечательно не только глубоким патриотическим смыслом, пониманием размеров опасности, которая нависла над родиной, пониманием того, что речь идет о судьбах народа, но и позицией Ахматовой, которая обычно была далека от всякой общественной жизни, не выступала в публицистике. На этот раз все услышали со страниц
«Правды» страстный голос патриота и гражданина, призывный голос в защиту отечества.

Публицистикой были пронизаны и многие стихи А. Сур­кова, А. Твардовского, Н. Тихонова, О. Берггольц, К. Си­монова. Ведь страстное симоновское заклинание «Если дорог тебе твой дом...» публицистично от первой и до по­следней строки, но это поэтическая публицистика высокой пробы, воздействие ее на умы и чувства людей огромно.

Многие поэты искренне, в полной убежденности писав­шие о готовности отдать жизнь за родину, пали на полях сражений. Слово их не разошлось с делом, с поступком, с боевыми действиями на фронте.

Погибли в боях с немецко-фашистскими захватчиками Иосиф Уткин и Георгий Суворов, Алексей Лебедев и Ва­дим Стрельченко, Елена Ширман и Витаутас Монтвила, Борис Богатков и Мирза Геловани, Павел Коган и Нико­лай Майоров, Михаил Кульчицкий и Николай Отрада. Всех не перечислишь. И самое показательное в их стихах, может быть, как раз то, что выражает идейно-нравствен­ную сущность этого поколения молодежи, его готовность защищать социалистическое отечество в час опасности. Да­же судя по стихам (а, кроме них, есть немало докумен­тальных свидетельств), молодое поколение 30—40-х годов идейно, нравственно, политически и психологически было готово к войне, именно поэтому оно с честью вынесло на своих плечах главную тяжесть вражеского нашествия, главную тяжесть войны на фронте, в непосредственном столкновении с врагом.

Литературу всегда интересовала внутренняя жизнь че­ловека на войне, те особенности нравственного, идейного, психологического плана, из которых складывается харак­тер, которые определяют его поведение в кризисные мо­менты. В конце концов, именно характер, убеждения, понимание целей войны служат решающим фактором пове­дения в бою.

Орлов редко обращается к батальной стороне войны. У него считанные стихотворения, в которых несколько строк рисуют картину боя. Картина эта набросана не­сколькими широкими мазками. Возможно, ее эскизность, кроме всего прочего, объясняется еще и тем, что Орлов был на войне танкистом и видел поле боя через узкую смотровую щель танка. Сектор обзора через нее довольно ограничен. Зато после боя он видит не только догорающие «пантеры», но и символическую звезду, скатившуюся с не­ба прямо на фанерную пирамидку над свежей солдатской могилой.

Поэзия уже тогда ориентировалась на внутренний мир солдата. В ходе изнурительной и кровопролитной войны с каждым ее днем все больше выявлялась огромная потреб­ность в лирике интимного содержания. Ни пепел и пожа­рища, ни тяжкая горечь отступления, ни кровь и смерть не убили и не могли убить в миллионах солдат на фронте, преимущественно молодых людях, жажду любви, простой женской ласки и сострадания. Если не было любви — ее искали, выдумывали, если не было жены, любимой девуш­ки на родине, в тылу — ее искали на фронте, ее адрес на­ходили в тех драгоценных кисетах и рукавицах, которые присылали бойцам переднего края женщины и девушки всей страны. А кроме того, солдаты знакомили друг друга со своими близкими и знакомыми по той, довоенной жизни...

Сквозная тема военной лирики — солдатская дружба. Она рождалась и крепла в сражениях, в лишениях войны. Хорошо познал ее цену танкист Сергей Орлов. И сумел передать еще в своих ранних, написанных на фронте сти­хах. Вот тут затворничество в железном танке, скорее все­го, сыграло безусловно положительную роль. Так он и пи­сал о дружбе:


Ее начало — в танке тесном,

Где все делилось пополам,

Как черный хлеб, вино и

песни,


Необходимые бойцам.
Многими примерами, многими десятками стихотворений можно было бы проиллюстрировать силу этого чувства, его роль в солдатской жизни на фронте... Но еще более глу­бокое впечатление производит крепость, длительность, прочность солдатской дружбы на протяжении десятилетий. Закаленная в боях, проверенная огнем и смертью, выдержанная на излом, она, как благородный металл, не тускнеет со временем.

Стремление масштабно, поэтически сильно сказать о подвиге советского солдата на войне, о значении этого под­вига для жизни будущих поколений потребовало от поэ­тов смелого использования условности, символики, обога­щения стиха новой выразительностью. Стихотворение Сергея Орлова «Его зарыли в шар земной...» как бы откры­вало путь поисков, оно было, пожалуй, первым значитель­ным опытом столь масштабного художественного обобще­ния в лирике военных лет.

Будучи тяжело раненным и еще до срока окончания войны вернувшись домой, Орлов по-прежнему несет в се­бе напряжение боя. И позднее, когда отгремели залпы по­бедного салюта, он хочет передать это напряжение в стихо­творениях «После боя», «Атака на рассвете». Но теперь углубляются попытки осмысления событий войны в иных ракурсах, и опять-таки в образе солдата-победителя. В од­ном из стихотворений поэт дает портрет солдата: «Вот че­ловек—он искалечен, в рубцах лицо». И строго, назида­тельно: «Но ты гляди и взгляд испуганно при встрече с его лица не отводи». И подкрепляет свое назидание внешне контрастной, но внутренним содержанием раскры­вающей душевную щедрость и красоту солдата концовкой: «Он шел к победе, задыхаясь, не думал о себе в пути, что­бы она была такая: взглянуть — и глаз не отвести!»

Поэт выявляет в человеке нравственные ценности, внут­реннюю красоту через его подвиг на войне, подвиг во имя человечности. Он стремится осмыслить опыт своего поко­ления как бесценную книгу жизни («А мы такую книгу прочитали... Не нам о недочитанных жалеть»). Может быть, и есть некоторая бравада в противопоставлении соб­ственного опыта — книгам, жизни — песням или в прене­брежительной реплике насчет критики и поэтики («Пускай в сторонку удалится критик: поэтика здесь вовсе ни при чем. Я, может быть, какой-нибудь эпитет — и тот нашел в воронке под огнем»), но право же, для молодого человека, только что пришедшего с войны, такое самоутверждение было вполне естественным.

В принципе же ни у Сергея Орлова, ни у его поэтиче­ских сверстников нет ощущения исключительности своей судьбы. Наоборот, им органически присуща идея преемст­венности поколений, преемственности революционных тра­диций. «От костров гражданской войны», от «гневных воз­званий», обагренных алой кровью героев, ведет родослов­ную подвига поэт Сергей Орлов. Люди, делавшие револю­цию, рядом с ним воевали на фронтах Отечественной, он видел их в сражениях, побратался с ними перед лицом смерти.

Эстафета поколений и не замыкается на фронтовиках, поэт смотрит на подрастающую смену, смотрит по-отечески доброжелательно и с надеждой, и в то же время строго, зная, какие испытания могут выпасть на ее долю. Уже в том, как повзрослевшие юнцы поют старые фронтовые пес­ни («В электричке»), поэт ощущает связь и близкое род­ство с ними, и вздох облегчения, внутренней удовлетво­ренности завершает стихотворение: «И мы стоим, грустя, в сторонке, и родина на всех одна».

Но это уже Орлов 60-х годов. Здесь же обратим вни­мание на то, как молодой поэт смотрит на свое призва­ние, как он сам оценивает свою музу. Он скажет, как пи­сались стихи — «руками, огрубевшими от стали». Он вы­скажет мечту:
Когда-нибудь потомок прочитает

Корявые, но жаркие слова

И задохнется от густого дыма,

От воздуха, которым я дышал,

От ярости ветров неповторимых,

Которые сбивают наповал.


Главным, самым существенным для поэта остается то, чтобы «потомок» его услышал, «как в стихах поет свинец, как дымом пахнет все стихотворенье, как хочется перед атакой жить...». Перед этим главным уже не кажутся су­щественными погрешности в рифме, некоторые формальные неловкости и шероховатости в стихе.

Хочется еще раз повторить, что нотка пренебрежения к формальной стороне творчества, к отделке стиха объясня­ется единственно стремлением утвердить главное — правду жизни, опыт, оплаченный великими жертвами. Никогда после, в зрелые годы, Сергей Орлов не высказывался пре­небрежительно насчет поэтической культуры. В молодости он стал ветераном и мог с достоинством сказать от имени сверстников: «Мы знаем хлеба с солью цену и сладость из ручья воды». Тогда ему казалось, что этого достаточ­но, чтобы возжечь огонь поэзии.

Сергей Орлов 60-х годов в изумлении застывает перед фресками Дионисия, который «перенес на стены кистью тепло зари и синь озер», и его теперь заботит именно само искусство, его «секреты», его магия: «Мой край род­ной, мог друг великий, как опишу твою красу?»

Военная проза, как бы она на разных этапах ни меня­ла ориентацию от солдатского окопа до ставки Верховного главнокомандующего, отразила (и продолжает отражать) ее событийную сторону, показала не только человека на войне, но и воюющий народ, то поэзия большее внимание уделила именно человеку, нравственной, духовной стороне солдатской жизни и в эти четыре незабываемых года, и в последующие десятилетия.

Разделение это чисто условно, ибо и проза не обошла вниманием нравственный облик солдата на войне, и поэзия не избежала попыток крупномасштабного, эпического ото­бражения событий. Однако возможности того и другого рода литературы не одинаковы.

Военная проза за последние десятилетия развивалась по нарастающей, временная дистанция давала ей возмож­ность укрупнять план, укрупнять масштаб показа событий, осмысливать их в контексте исторического развития. Поэ­зия таких задач перед собой не ставила. В центре ее вни­мания сразу же после войны оказался человек, фронтовик, прошедший четырехлетний путь жесточайших испытаний огнем и железом, оглушенный необычной тишиной май­ского утра 1945 года, когда на европейском континенте смолкли пушки.

В поэзии первых послевоенных лет заметное место за­нимает тема возвращения солдата, встречи с родным до­мом.
Я на землю по трапу ступил,

За которую в битву ходил,

Спал в снегу, у лесного костра,

Шел навстречу горячим ветрам,

В танке тесном два раза горел, —

Несмотря ни на что, уцелел.


Это Сергей Орлов. И еще — он же:
Все то — от трав до стекол,

Комолый у ворот.

Все то же — дом и тополь

Лишь только я не тот.

Не тот я, не мальчишка

С веселым вихорком,

Знакомый лишь по книжкам

Со всем, с чем я знаком:

С дорогой, с расставаньем,

Со смертью и свинцом,

Со страшным расстояньем,

Где дым и пыль в лицо...


Сергей Орлов отдал дань розово-голубому стихописанию, но он не мог и не стал типичным выразителем теории бесконфликтности в поэзии. Гражданская биография поэта, его солдатская выучка не позволили ему закрыть глаза на противоречия и сложности жизни, не позволили рассла­биться настолько, чтобы стать в позу созерцателя. Возбу­дителем гражданской активности вновь выступает про­шлое. И хотя время все дальше отодвигает его от настоя­щего («Мы пашем землю, строим города»), прошлое оста­ется в памяти, в чувствах, в характере. Бывший танкист Орлов переживает волнение торжественного момента, ког­да на плацу, в голове полка, появляется боевое знамя, он вновь чувствует себя мобилизованным, но теперь уже на фронте мирного труда.

Символическим знаком связи воинского, солдатского и трудового подвига в стихах Орлова стал памятник танки­стам в Калаче. Это памятник над могилой танкистов — «с пушкой, в степь донскую наведенной, танк на каменном холме стоит» — напоминание о войне строителям Волго-Дона, одной из крупнейших послевоенных новостроек.


И с могилою солдатской рядом,

Там, где шлюз тринадцатый, с утра

Раздают десятники наряды,

Грунт идет в забоях на-гора!


В этих стихах уже просматривается историческая пре­емственность народных деяний, выстраивается — пока еще несколько схематично, внешне — образный ряд, заклю­чающий в себе идею преемственности.

Теперь и в стихах о новостройке, о строителях исчеза­ет наигранная легкость, возникает ощущение перспективы, и возникает оно не просто, не из абстрактных представ­лений о будущем, а из реалистического взгляда на настоя­щее, которое видится как полоса преодоления множества трудностей.

Ни одного упоминания о войне, ни одной «военной» ас­социации нет в стихотворении «Сталинградский дождь», но выразительность, с которой показаны огромные трудно­сти строительства, по напряжению и драматизму прибли­жается к военной лирике Орлова.

«Сталинградский дождь» — метафорическое обозначение раскаленного песка в безводной сухой степи. Здесь весьма выразительно показаны условия работы строителей кана­ла, в частности шоферов, а бывшему танкисту Орлову близка эта профессия. И вот он в машине, рядом с во­дителем:


По железу, по стеклам наискосок,

Как наждак, оставляя следы,

Дождь косой, проливной, без пылинки

воды —


Раскаленный крутой песок.

Мне казалось, что вскинешь за дверцей

ладонь —

И по коже пойдут пузыри.

Мне казалось: машина идет сквозь огонь...
На этом фоне, в этих труднейших природных условиях Орлов показывает обыденный, каждодневный труд строи­телей, который ими вовсе не расценивается как подвиг, но который чем-то все же напоминает ратный труд. Правда, и в стихах о строителях Волго-Дона мелькают строки на­зывные, плакатные, вроде таких: «Парни, опаленные жа­рою... Вот они сидят, творцы чудес, зрители и главные ге­рои будущих непревзойденных пьес»,— но внимание поэта все больше привлекает характер труженика, характер че­ловека, преобразующего природу.

Заметим попутно, что Волго-Дон, как одна из крупней­ших послевоенных новостроек, стал в то время буквально местом паломничества писателей, и прежде всего поэтов. Появились большие циклы стихов и поэмы, посвященные строителям канала.

У Сергея Орлова есть стихотворения такого плана. Од­но из них — «Лесовод». Тематически оно как бы развивает стихотворение «Сталинградский дождь», но уже с идеей преодоления человеком стихийных сил природы, борьбы с суховеями. И главное в нем—характер, образ лесовода, которому «пока что до колена» посаженные им дубки. В-чем проявился его характер? «Над каждым (дубком.— А. М.) он склонялся со стараньем, как будто бы он пла­мень раздувал листвы негромкой собственным дыханьем, рвал сорняки и землю поливал».

В создании же образа поэт — осторожно, не отрываясь от реальной почвы, не избегая подробностей обыденного свойства — прибегает к символике.


Когда-нибудь на праздничной равнине,

Под кронами столетними дубов,

Когда не будет на земле в помине

Ни этих суховеев, ни песков,

О нем потомки вспомнят. И в тумане

Голубоватой утренней росы

Таким же точно он для них предстанет,

Как в этот день стоял у полосы:


Сутулый, в гимнастерке неизменной

Ладони заскорузлы и грубы,

И точно так же будут до колена

Тогда ему столетние дубы.


Некоторые атрибуты «праздничной» романтики вполне уравновешиваются реалиями быта и живыми чертами об­раза лесовода, человека-труженика, покорителя стихий­ных сил природы, образа, вырастающего в конце, при по­мощи гиперболы, до символа.

В первые послевоенные годы армейская тема в ее мир­ном варианте почти исчезла из поэзии фронтового поко­ления, исключая, пожалуй, его младших представителей — Е. Винокурова и К. Ваншенкина. И уже где-то в начале 50-х — через тему возвращения в свою часть, встречи с мо­лодыми однополчанами, заменившими в солдатском строю ветеранов,— поэты военной плеяды обратились к армей­ским будням.

Но вначале было узнавание, братание с младшими, утверждение преемственности разных поколений воинов. Смотрит сегодня на молодого солдата в ротном строю ве­теран и, конечно, себя вспоминает молодым. Вспоминает и сравнивает. И делает вывод.
С ходу не форсировал он Одер

В сполохах гудящего огня,

Но глядят с надеждою народы

На него, как прежде на меня.


На него надеются по праву

Так же, как когда-то на меня,

В главном штабе маршалы державы

И в колхозе вся его родня.


Разный душевный опыт у двух поколений солдат. Если ветерану спустя годы все еще снятся сраженья, если он часто проводит ночь, заново переживая горькие потери войны, то сегодняшним молодым солдатам «снятся» ночью... «гражданские сны» («Ночью в казарме»): «В этой комнате, если б могли, мы увидели реки, горы, долины, до­роги в пыли, слесарей, трактористов, веселых строителей, мирный жителей — добрых хозяев земли».

Теперь бывшего фронтовика Орлова влечет не только в родной полк, где он служил в годы войны, но и на погра­ничную заставу, ему хочется посмотреть, а как там, бли­же к боевой обстановке, несут службу молодые солдаты, каковы они не на параде, а в деле. Так появляются стихо­творения «Начальник заставы», «Тишина», «Застава име­ни Коробицына», обогатившие и тематически и идейно творчество Орлова в 50-е годы, обогатившие прежде всего армейскую тему. В общении с пограничниками, в ощуще­нии близости границы и возможной опасности гораздо ост­рее, чем просто от встреч с солдатами, возникло чувство уверенности в победе сил мира.

...Середина 50-х годов. Для поэзии время оживления, выхода на эстраду, на газетные полосы, в массовую ауди­торию, которая нетерпеливо ждала ответов на многие жгу­чие вопросы, поставленные тогда жизнью. Первыми на эстраду ринулись молодые. С горячностью, в искреннем порыве объяснить такой же, как и они, молодой читатель­ской аудитории, что произошло и что происходит в жизни, молодые поэты завладели всеобщим вниманием.

О Сергее Орлове можно сказать, что эти годы для не­го были годами поисков своего места в поэзии, своей стан­ции отправления. Идейно-тематический диапазон его стихов заметно расширяется, он пишет о мирных солдатских буд-.нях («Полк обедает») и о поездке на Шексну («Гудок над пристанью вечерней...»), о любви («Стихи о первой люб­ви», «Голос первой любви моей...») и о сыне («Палочки две и одна закорючина...»), о тихих районных городках («Над тихими столицами районов...») и о первом тракторе («Первый трактор»), о бывшем товарище, превратившемся в дачника-приобретателя («На даче») и об одинокой жен­щине («В Большом Гнездниковском...»).

Некоторые из стихотворений этих лет несут на себе следы влияния Твардовского, их интонация, ритмический строй, стилистика напоминают то «Василия Теркина», то более раннюю «Страну Муравию». Вот эти, например, стро­ки из стихотворения «Над пирогами и борщом...»:
И спор, как сор, и хмель долой,

И в сторону вино.

И лозунг тот — хоть час, да мой —

Сосед забыл давно.


И не хозяин под хмельком,

Уже тяжел и сед,

А песня правит за столом,

И жен уж рядом нет.


Вспомним тут же и строки из 3-й главы «Страны Муравии»:
Дружили двадцать лет они,

До первых до седин,

И песни нравились одни,

И разговор один...


Посоловелые слегка,

На стол облокотясь,

Сидят, поют два мужика

В последний, значит, раз...


Дело, конечно, не в тематической перекличке, тут у Орлова и у Твардовского разные задачи, а дело в структу­ре стиха, в интонационных ходах, в стилистике. Легко за­метить, что Орлов в своем стихотворении шел от Твар­довского. Влияния, которые обнаруживаются . в «деревен­ских» стихах Орлова 50-х годов, по-видимому, можно объяснить тем, что он не выходил из круга уже известно­го, уже поэтически освоенного материала сельской тема­тики.

С некоторыми оговорками, то же можно сказать и о цикле зарубежных стихов Сергея Орлова («Встреча в Па­риже», «В Риме» и др.), но в нем уже угадываются разные влияния, стихи этого цикла похожи на многие «загранич­ные» стихи 50-х годов, на которых лежит хорошо видимый отпечаток туристического знакомства со странами и на­родами. Даже названия стихотворений напоминают стра­ницы туристических справочников: «Акрополь», «В Риме», «На Босфоре», «У берегов Испании», «В Праге»... В пери­од, когда начались туристические поездки за границу, та­кие циклы стихов писали многие. Увы, мало кому удава­лось в познании новой действительности выходить за пре­делы туристических достопримечательностей.

Нравственный и — вслед за ним — творческий итог по­ездок Орлова за границу в эти годы имеет все-таки поло­жительный баланс, ибо в стихах его острее стало ощуще­ние родины («Родина»). Наверное, каждый, кто на долгое ли, на короткое ли время покидал пределы родины, испы­тывал ностальгию, она неотвязно преследует человека и дает ему возможность иными глазами, как бы со сторо­ны посмотреть на свою родину, она освежает, обновляет патриотическое чувство.
Россия — Родина моя!

Есть на земле края иные,

Где шум лесов и звон ручья

Почти такие ж, как в России.


Но небу одному равна

Над головой своей по шири,

Ты первой названа, страна,

Надеждой мира в целом мире.


Россия — Родина моя!

Цвет знамени, цвет ржи, цвет

неба —

В них слава древняя твоя



Взлетает с новою на гребень...
В лирико-философском ряду стихотворений Орлова есть и такие, где поэт размышляет о текучести времени, о пре-I деле жизни, то есть обращается к вечным темам лирики, которые в зрелом возрасте волнуют каждого человека. Ес­ли говорить об общей тональности стихов Орлова, то мож­но с уверенностью утверждать, что он — поэт оптимистиче­ского мироощущения. И не только в военной, фронтовой лирике. Он умеет искрение, безраздельно радоваться все­му сущему в этом мире, принимать в нем и «хмель вина», и «соль медленных раздумий», и «пир за полночь», и да­лекие дороги, оазисы и Каракумы...

Богатство человеческой натуры, а в данном случае бо­гатство души лирического героя стихов Сергея Орлова в том и состоит, что ему доступны радости и горести жизни и он умеет и радоваться и печалиться с достоинством, из­влекая из этих состояний драгоценный опыт и художест­венно осваивая его.

Мало радостного для немолодого уже человека в кон­статации того факта, что годы жизни его уходят. И он за­дается вопросом: «Куда уходят годы? Ну куда? Стекают, как в резервуар вода? Уходят, как на переплав руда? Ку­да уходят годы, ну куда?»

Этот напряженный, полный драматизма лирический мо­нолог скорее всего обращен к себе, он — как размышление наедине. Тревожная интонация к концу сменяется более спокойной, более соответствующей философскому взгляду на текучесть времени, выраженному здесь в отвлеченно-романтической форме.

Традиционен зачин другого стихотворения, близкого по теме: «Я стану облаком, зарей, щепоткою песка и глины, травинок на ветру игрой, сверкающим каскадом льдинок». Сюжет превращений, связанных с пределом человеческой жизни, традиционен. Дискуссионную новизну в него внес в свое время И. Сельвинский, высказавший в стихах гипо­тезу, что человек — через какое-то неопределенное время после своей физической смерти — при абсолютном совпа­дении биологических слагаемых может повториться. Тогда вокруг этой поэтической гипотезы разгорелся довольно ост­рый спор.

Орлов вносит новизну только в оттенки мысли, в нюан­сировку лирической темы. Концовка стихотворения может показаться фаталистической («...все той же будет мгла, в которую уходят люди»), если прочесть ее вне контекста всего творчества Орлова. Не о тщете земного существо­вания эти стихи, они о том, что уход человека из жизни не изменит ее природной сущности. Орлов как бы внедряет в сознание философское отношение к смерти как неизбеж­ности, но он не деморализует чувства, не убивает любовь к жизни. Его лирический герой по-прежнему остается чело­веком активного и даже решительного действия. Он мо­жет идти к заветной цели и — если это необходимо для ее достижения — сжигать за собою все мосты. Только страстный, горячо и навсегда влюбленный в жизнь человек мо­жет так почувствовать и передать весеннее обновление зем­ли, как Сергей Орлов.


Творится новая планета

У всех бесстрашно на глазах

Из глины, воздуха и света,

В навозной жиже и цветах.

Дождей мгновенных колыханье,

Ветров свистящие столбы,

Громов далеких грохотанье

И придыхание трубы.

Из пепла, глины и навоза

Встает, рождается, чиста,

Как ландыши и туберозы,

Неслыханная красота.


И все же 60-е годы проходят для Сергея Орлова под знаком раздумий о жизни, раздумий неспешных, несует­ных, но начиненных взрывным опытом нелегкого пути. «Меня раздумья одолели, как будто старость старика...» Источник раздумий — жизнь, ее прошлое и настоящее, ее противоречия, ее пропасти и вершины. Разные эти раз­думья:
Одни, одетые в шинели,
Идут ко мне издалека,
Другие, близкие, как тучи,
Как облака, ползут на лоб,
Темны, светлы, тяжки, летучи,
Неся прохладу и потоп.
Хлебаю щи, они клубятся
Над мискою, как синий пар,
И, с ложки капая, дробятся,
Как звезды медные, в навар.

Хожу в раздумьях, как в одеждах,

Мне трудно в них, без них нельзя.
Признание Сергея Орлова выражает характерную тен­денцию поэтического развития 60-х годов — стремление глубже проникнуть в интеллектуальную сферу жизни, от­ражающее общий рост культуры и самосознания народных масс. Нельзя также забывать о том, что в век научно-тех­нической революции происходит дальнейшее сближение искусства с современной наукой.

Научно-техническая революция стала реальностью, ко­торая оказывает прямое или косвенное влияние на все сферы жизни общества. Происходит ускорение социально­го развития, и естественно, что это ускорение сказывается на психологии, на характере и стиле человеческих отно­шений, на характере мышления. Воздействие научно-тех­нической революции на литературу и искусство сказывает­ся через человека, который был и остается главным пред­метом художественного внимания, через те конкретные со­циальные условия, в которых она протекает. В конечном счете отношение художника к научно-техническому про­грессу, его экономическим и социальным результатам есть не что иное, как его отношение к действительности, — и в этом коренном вопросе художественного творчества прог­ресс науки и техники ничего не меняет в его социальной природе.

Пафос исследования жизни не заглушил голоса сердца, но придал остроту мысли. Эмоциональность в искусстве, и в том числе в поэзии, приобретает новый оттенок, она час­то порождается энергией мысли. Состояния, которые так экспрессивно переданы в стихотворении Орлова, как раз и дают импульсы поэтической мысли.

Иногда, правда, кажется, что поэт приходит в тупик от неразрешимой сложности вопросов, которые ставит перед ним жизнь («Последние известия»): «Ответь попробуй на вопросы, что происходит на земле». Но в самом ходе раз­мышления, в медитации, а конкретнее — в сопоставлении гремящего и скрежещущего в приемнике мира с туманной поймой, негромко трубящими журавлями, идущей в трубку рожью как раз и содержится зерно искомой исти­ны. Поэт обращает наше внимание на самую суть бы­тия.

Разнообразен подход Сергея Орлова к философским проблемам времени, но больше все же он тяготеет к конк­ретности. От нее отталкиваясь, идет поэт к обобщениям. Конкретность, вещность, материальность его стихов и есть тот принцип, который проверен всеми чувствами, проверен опытом. В этом плане весьма показательно стихотворение «Что знаю я о мире и войне?..». Ответ на этот в первой строке поставленный вопрос может смутить своей неожи­данностью: «Да ничего». Правда, к этому «ничего» поэт тут же добавляет: «Как в травах льются росы, как бьет свинец по танковой броне...»

Совершенно очевидно, что он отказывается от каких-ли­бо абстрактных рассуждений о войне и мире, в данном слу­чае—для себя —не признает их правомерности. Да и только ли для себя?


Философ лоб наморщит, как Сократ.

Политик соловьем зальется в пенье.

Ты уши раскрывай, он только рад.

Он полой весь глобальных обобщений.


Орлов полемически заостряет свое неприятие общих, «глобальных» истин о войне и мире, потому что он-то знает войну не вообще, а весьма и весьма конкретно, потому и мир, сравнивая с войною, он воспринимает так же конкрет­но, материально.
Я знаю лишь подробности одни.

Я ими обожжен и зачарован.

Ты их забудь. Но все же сохрани,

Как найденную некогда подкову.


Поэт отвечает собеседнику, который спросил его о ми­ре, о войне. Есть ли у него право отказаться от обобщений? Наверное, есть. Человеку, видевшему смерть товарищей, сметенные с лица земли жилища, горевшему в танке, не хочется делать «глобальные» обобщения, он полон невы­сказанного в подробностях. Подробности умрут вместе с те­ми, кто их знает и помнит, а в желающих делать выводы и обобщения недостатка никогда не было. Вот почему Ор­лов озабочен тем, чтобы остался в народной памяти под­робный опыт войны, вот почему он советует своему собе­седнику сохранить его, как подкову на счастье.
Когда-нибудь и зазвенит она.

И ты рукой коснешься строчки ржавой,

Есть мир на свете.

Но была война.

И кровью и железом пахнут травы...
В последней строчке запечатлены те подробности, кото­рые доступны только личному опыту и которые содер­жат в себе определенный эмоциональный импульс к обоб­щению.

К концу 60-х и началу 70-х годов, обогащенный опытом анализа, опытом лирико-философского постижения мира, Сергей Орлов снова несколько чаще возвращается памятью к 40-м, к фронтовой молодости, возвращается то в «Балла­де о парламентере», где сюжетом послужило убийство со­ветского парламентера капитана Остапенко, то в воспоми­нании о блокадном Ленинграде («В заздравной дате госу­дарства...»), то в стихах о солдатском братстве, о верности и чувстве локтя («Красный бархат и алый шелк...», «Кост­ры горели на снегу...»), то еще и еще раз склоняя голову перед памятью павших на войне («Самые отважные сол­даты...»).

Верность солдатскому братству. С годами эта тема в лирике фронтового поколения приобрела особый вес. Фе­дор Сухов в «Былине о Неизвестном солдате» написал горькие строчки о своем поколении: «Нас все меньше и меньше, нас почти никого не осталось...» Сознание потерь обостряет чувство товарищества.

Жизнь идет своим чередом, не обделяя бывших фронто­виков ни радостями, ни огорчениями, а прошлое живет в душе солдата, и он верен ему, как присяге, верен солдат­скому братству: «Самые отважные солдаты были те, что не пришли домой...» Еще раньше Орлов написал: «Прися­гают солдаты раз, только раз присягают солдаты».

Присягали солдаты, сверстники Орлова, в юности, ког­да огненная черта фронта пересекла нашу страну от Ба­ренцева моря до Черного. Верность присяге — это верность родине, ее алому стягу.
Когда над землею раскаты

Салюта на праздник гремят,

О чем вспоминают солдаты,

Которым сейчас пятьдесят?


Они вспоминают Россию

От моря до моря в огне,

Друзей молодых и красивых,

Оставшихся там, на войне.


Одна за плечами держава,

Которой присяга дана,

Одна, словно вечная слава,—

И молодость тоже одна.


Стихи 70-х годов вошли в книгу Сергея Орлова «Вер­ность» (1973), удостоенную Государственной премии РСФСР. В короткой аннотации к книге сказано, что она, «навеянная воспоминаниями о войне, воспевает жизнь, за­щищенную его (Орлова.—Л. М.) поколением, людей, при­роду родного Вологодского края, утверждает верность сол­датским человеческим традициям».

В краткой аннотации больше, пожалуй, и не скажешь ничего, кроме обозначения основных тематических направ­лений. Так вот первый раздел сборника — «Зарницы»—и посвящен воспоминаниям о войне. Это — зарницы памяти, они вспыхивают, освещая веснушчатое лицо юной санинструкторши, выносящей с поля боя раненого танкиста, старшину, учившего молодых солдат с марша вкапываться в землю, вокзал па станции Тихвин, где две голодные женщины попросили проезжего фронтовика продать им хлеба...

Как тут не вспомнишь Твардовского: «Жестокая память жива...» Если кому-либо придет в голову идея спросить — а зачем все это вспоминать по прошествии стольких лет, зачем бередить раны? — то ответить можно так: вспоми­нать самим, участникам и свидетелям событий этих лет, напоминать об этом молодежи надо для того, чтобы не зачерствели наши души, чтобы в любое время они отзыва­лись на чужую боль.

«Воспоминание о тыле» — стихотворение, где Орлов рас­сказал, как ему выпала редкая удача зимой в сорок треть­ем побывать в родных краях, оно не имеет никаких пря­мых выходов в современность, как большинство других стихотворений поэта о войне. В нем просто показан эпизод встречи на вокзале «с правдой самой», мгновенно опровер­гнувшей святую ложь родных, что они в тылу живут «не­плохо». Набравши кипятку в кружку и развернувши сол­датский паек, герой стихотворения даже не увидел, а «по­чувствовал», как две женщины, мать и дочь, проснулись и «стыдливо и скорбно» уставились на пищу, как на чудо. А ведь они, может быть, и пекли этот хлеб для фронта... Голодный блеск глаз, кусок, ставший поперек горла и просьба: «Продайте нам хлеба, сынок...» — что еще можно добавить к этому? Какие еще слова назидания могут до­полнить картину и так полную драматизма!

Так же примерно можно охарактеризовать и стихотво­рение «Я ее вспоминаю снова...» — о девушке-санинструк­торе, которая вытащила раненого солдата с поля боя, по­стояла возле носилок и ушла «к пехоте без слова». Эпизод, который ни для участников войны, ни для читателей, хотя бы немного знающих литературу о войне, ничего нового не содержит.

И все-таки Орлов пишет об этом. Пишет, наверное, по­тому, что за этим скрыт личный опыт. Пусть знают об этом бывшие солдаты, они это видели, с ними это бывало; пусть знают из книг читатели — но я видел и пережил это сам, и я не могу об этом не вспомнить пусть в сотый, пусть в ты­сячный раз!

Может быть, Сергей Орлов и не думал так, когда писал стихотворение о девушке-санинструкторе, но то, что внут­реннее оправдание ему заключено в личном опыте, — бес­спорно.

Таковы сюжетные, повествовательные стихи, они не со­держат в себе обобщений и прямых выходов в современ­ность. Орлов и раньше, на протяжении почти всей творче­ской жизни, время от времени писал такие стихи. Однако опыт поэзии 60-х годов — как общий, так и собственный, личный — научил его из груды впечатлений высекать иск­ры мысли. Необязательно для эффектного афоризма в конце, на них Орлов не мастер, но чаще для многозначно­го вывода или открытого для додумывания, но начиненно­го мыслью финала.

Скажем, воспоминание о старшине, воспоминание о том, как «в ранней юности, в дальней были» учили окапывать­ся и рыть траншеи.
Старшина не давал поблажки,

Над душой стоял — не ленись,

Без команды не пей из фляжки...
Уроки старшины были не только суровыми по требова­ниям, но они были подробными и содержали в себе житей­скую мудрость:

Крепче в землю вожмись и вройся,

Белый бруствер укрой травой,

А потом ничего не бойся, —

Ты с землей, и она с тобой.

Ну и само собою разумеется, Орлов вспоминает, бегло, правда, как эта наука пригодилась па войне. А потом и в жизни. Ведь она вошла в опыт, она формировала ха­рактер!


По годам я давно уж маршал,

А судьбой навсегда солдат.

Трудно в землю врываться с марша,

Но нельзя отходить назад.


Здесь концовка не однозначна, она далеко выходит за пределы военного опыта, она типизирует характер, нормы поведения в критических ситуациях, она суммирует, поми­мо личного, и иной опыт жизни. Поэтому стихотворение звучит вполне современно.

Интересный, весьма своеобразный ракурс получает у Орлова и горькая тема ухода друзей-товарищей. В стихо­творении «Мы говорим, задумываясь редко...» поэт вспоминает хорошо известную нравственную меру времен вой­ны — «с кем бы пошел в разведку» — и неожиданно обо­рачивает ее на себя: мол, время настало уже такое (имея в виду возраст), что надо думать: «кто с тобой пой­дет?»

Это стихотворение, пожалуй, даже слишком жестоко по отношению к себе. Вспомнив о том, как просто и естествен­но, бывало, вставал с автоматом, клал кисет за пазуху и говорил: «Кто со мной, ребята?» — потом добавлял: «Два шага вперед...», поэт печально и безжалостно раз­мышляет:
Все меньше, меньше остается рядом

Товарищей хороших и друзей

Не потому, что падают снаряды

Давно на территории твоей.

Скорей всего, что ты не тот, который

Когда-то был, и в этом вся беда.

Металл заржавел, порастрачен порох,

И незачем ссылаться на года.


Крутые горки укатали сивку —

Не поговорка, мука — поделом.

Ах, не в разведку, в юность на побывку,

И запастись бы верой и теплом.


Вот тогда, заканчивает стихотворение Орлов, можно было бы, как и прежде, не «с кем я пошел бы?», а просто, без предвзятости: «Кто со мной, ребята? — и помолчать. И два шага вперед...»

Как видите, это довольно суровый, бескомпромиссный нравственный суд над собой, поэт не хочет принимать в расчет возраст, солдат для него должен оставаться в строю до конца жизни. Только горькое сожаление о прошедшей молодости напоминает о том, что прибытка сил ждать не­откуда...

Впрочем, не совсем так: само воспоминание о молодости может быть одним из стимуляторов энергии, ведь оно как раз говорит о том, как раскрывались неучтенные физиче­ские, психологические и нравственные ресурсы в народе и как они превращались в грозную силу на войне.

Время показало, что и ныне не исчерпана тема воинско­го подвига народа, что вторая мировая война остается и, по-видимому, надолго останется предметом художническо­го внимания. Общественный, в том числе писательский, ин­терес к ней усилил поток мемуаристики, хлынувший на книжный рынок в 60-е годы. В центре внимания историков, пропагандистов, писателей, всей огромной читательской массы в нашей стране и за рубежом оказались мемуары крупных советских военачальников. Этот бесценный доку­ментальный материал, живые свидетельства людей, прини­мавших самое непосредственное участие в выработке стра­тегии и тактики четырехлетней войны, в проведении круп­нейших военных операций, в свою очередь, оказал влия­ние на литературу, и прежде всего на прозу о войне.

Развитие послевоенного мира ставит перед поэтами та­кие проблемы, которые кажутся труднее военных именно своею запутанностью, скрытостью сути. Сергей Орлов за­остряет эту разницу до пределов уставной схемы.
Здесь нет ячеек пулеметных,

Не рвутся мины на пути,

Но там хоть был устав пехотный,

А здесь не знаешь, как идти...


От молодых людей в наше время можно иногда слы­шать обращенные к старшим слова о том, что-де вам бы­ло легче, так как по одну сторону фронта находились вы, по другую — враг и не было ничего неясного и запутанно­го в отношениях враждующих сторон. Схема, разумеется, слишком упрощенная для характеристики военной ситуа­ции, но надо учитывать, что критические моменты в исто­рии обнажают противоречия ее развития, результатом че­го является четкое размежевание сил. Об этом идет речь, в этом суть признания Сергея Орлова.

Опыт его поколения поучителен не особым умением раз­бираться в сложных социальных противоречиях, а зрелым пониманием долга, беспримерным мужеством, идейной и нравственной стойкостью, патриотизмом, которые прошли испытание жизнью и смертью. Именно этот опыт сообщает огромную значительность поэтическому слову, строке, сти­хотворению, обращенному к людям.



Наталья Шторм. Материализм. Персоналия. «Золотая труба. Ритм Заболоцкого» Ольги Садаковой // Наталья Шторм. Литература современной России. 1987-2003. – М., 2005.

МЕТАРЕАЛИЗМ
Метареалистическая (Сл.), или метаметафорическая поэзия Ольги Седаковой, Елены Шварц, Ивана Жданов Виктора Кривулина — это новая (после модернистов — символистов и акмеистов) попытка создания сакральной по этической речи.
Термин «метареализм» был предложен в 1982 году и прокомментирован критиком Михаилом Эпштейном: «Метареализм — это не отрицание реализма, а... усложнение самого понятия реальности, которая обнаруживает свою многомерность, не сводится в область физического и психологического правдопо­добия, но включает и высшую, метафизическую ре­альность, явленную пушкинскому пророку. То, что мы привыкли называть «реализмом», сужая объем понятия, — это реализм всего лишь одной из реаль­ностей, социально-бытовой, непосредственно нас обступающей. Метареализм — это реализм многих реальностей, связанных непрерывностью внутрен­них переходов и взаимопревращений. Есть реаль­ность, открытая зрению муравья, и реальность, от­крытая блужданию электрона, и реальность, про ко­торую сказано — «и горний ангелов полет», и все они входят в существо Реальности».
В своих попытках воссоздать Реальность, обрести еди-момирие в его гармонии физического и духовного, «здеш­него» и «потустороннего» поэты-метареалисты идут разны­ми путями.

Виктор Кривулин — поэт-семидесятник — начинал в той культурной атмосфере, которая очень точно была описана Иосифом Бродским в его Нобелевской лекции: «Оглядыва-нсь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом мес­те, точней, на пугающем своей опустошенностью, и что скорей интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культу­ры...». Для Кривулина — профессионального знатока се­ребряного века — эта культура стала и главным объектом его творчества, и мерилом подлинной жизни. Обращаясь к поэзии символистов и живописи импрессионистов, поэт не просто тяготеет к прекрасному, он бежит от мертвой, аб­сурдной реальности — «от собраний старческих и радостей свиных» (цитата из программного стихотворения В.Криву­лина «И век серебряный») — в живую, духовную сферу ис­кусства.

Прочитайте стихотворение В.Кривулина «Объект экспе­римента».


Ну что, объект эксперимента

морская свинка обезьянка —

пора любительниц абсента

затягивается как ранка

слоями ткани синеватой

зелено-голубой прозрачной...

упразднена пивная сняты

столы развеян дым табачный

становится бедней и чище

во чреве русского парижа

увы, уже не кайфа ищешь

а так, чего-нибудь пожиже

хотя бы запаха бензина

хотя бы капли клей-момента

чтобы волшебная картина

(Сезанн. «Любители абсента»)

сквозь химикаты реставраций

пройдя — предстала бы стеною

где пустота где мглы роятся

на месте красочного слоя.
Волшебному, красочному времени Сезанна — «поре любительниц абсента» — противопоставляется пус­тота современного токсикомана, жертвы экспери­мента. Обратите внимание на знаки препинания и строчные буквы — они отсутствуют почти во всем тексте, создавая ощущение наркотического бреда, и появляются лишь в одном стихе — «(Сезанн. «Лю­бители абсента»)», — подчеркивая его значимость.

Как и Виктор Кривулин, Ольга Седакова ориентируется на максимально авторитетную духовную традицию: как на высокую книжную (для Седаковой это древнерусская куль­тура и поэтическое творчество Ф.Тютчева, В.Хлебникова, Н.Заболоцкого, прежде всего), так и на фольклорную, народнообрядовую, библейскую. Опираясь на эти первоосно­вы, поэт движется к мифологически-первозданному единомирию, пытаясь вернуть духовность в мир реальности.


Персоналия. «Золотая труба. Ритм Заболоцкого» Ольги Седаковой
«Стихи — это счастье...»

Михаил Айзенберг



«...узнав ее стихи, я счастлив».

Вячеслав Вс.Иванов


Над просохшими крышами

и среди луговой худобы

в ожиданье неслышимой

объявляющей счастье трубы
все колеблется, мается

и готово на юг, на восток,

очумев от невнятицы —

то хлопок, то свисток,

то щелчок.
Но уж — древняя ящерка

с золотым светоглазом во лбу —

выползает мать-мачеха,

освещает судьбу:
погляди, поле глыбами, скрепами

смотрит вверх, словно вниз,

и крестьянскими требами

вдруг себя узнает. Объявись!
Объявись, ибо сладко, я думаю,

разнестись, как сверкающий дым,

за ослепшей Фортуною, —

за ее колесом золотым —
что ослепнет, то, друг мой,

и светится,

то и мчит, как ковчег

над ковшами Медведицы —

и скорей, чем поймет человек.
Там-то силой сверхопытной —

соловей, филомела, судьба —

вся из жизни растоптанной

объявись, золотая труба!
Один из излюбленных образов Ольги Седаковой — «шитье». Образ емкий и многообъясняющий. С «шитьем» поэт сравнивает свою творческую деятельность:
Ну, что же душа ? Что ты спишь, как сурок ?

Пораисполнять вдохновенья урок.

Бери свои иглы, бери свои рядна,

натягивай страсти на старые кросна —

гляди, как летает челнок Ариадны...

Как древний герой, выполняя заданье,

из сада мы вынесем яблоко ночи

и вышьем, и выткем свое мирозданье...

«Ночное шитье»

Образ «шитья», или «вышивки», появляется и в стихо­творении «Золотая труба», но не столь явно, а через «древ­нюю героиню» Филомелу.


Согласно древнегреческому мифу, Филомела была обесчещена мужем своей сестры. Но так как у нее был вырван язык и она не могла рассказать об этом, то использовала вышивку. После страшной мести обе сестры были превращены в птиц (Филомела — в соловья).
В «Золотой трубе» Седакова протягивает нити ко всем своим духовным первоисточникам и, объдиняя их в путе­водную нить Ариадны («челнок Ариадны»), развертывает тему предназначения поэта.

Забегая вперед, отметим в «Метаморфозах» Н.Забо­лоцкого следующие стихи:


Вот так, с трудом пытаясь развивать

Как бы клубок какой-то сложной пряжи,

Вдруг и увидешь то, что должно называть

Бессмертием.
Имя Николая Заболоцкого, появляющееся уже в загла­вии, действительно задает ритм стихотворению Седаковой:
Над просохшими крышами В этой роще березовой Ан2

и среди луговой худобы Вдалеке от страданий и бед, АнЗ

в ожиданье неслышимой Где колеблется розовый Ан2

объявляющей счастье трубы Немигающий утренний свет АнЗ

«В этой роще березовой» (1946)
Седакова наследует и сюжетную коллизию Заболоцко­го: в «растоптанной жизни»,

(У Заболоцкого:


Но ведь в жизни солдаты мы,

И уже на пределах ума

Содрогаются атомы,

Белым вихрем взметая дома.

Как безумные мельницы,

Машут войны крылами вокруг.)
где одинаково несчастны и луговые травы,
«луговая худоба» Седаковой перекликается с «кост­лявым миром цветов» Заболоцкого из стихотворе­ния «Засуха» (у Седаковой — «над просохшими крышами / и среди луговой худобы»).
и человек,
Римская богиня счастья Фортуна у Седаковой — «ослепшая» и на «колесе»; известно, что повязка на глазах у Фортуны и колесо являются символом из­менчивости счастья.
лишь голос поэта — голос иволги-«неприметной дере­вянной дудочки» у Заболоцкого, голос соловья-золотой трубы у Седаковой — несет спасение (библейский образ «ковчега», «Ноева ковчега») и счастье.

(У Заболоцкого:


И тогда в моем сердце разорванном

Голос твой запоет...

И над рощей березовой...

Встанет утро победы торжественной

На века.)
Из поэтического языка Заболоцкого происходит и глав­ный художественный прием Ольги Седаковой — метаметафора; прием, который по своей сути очень близок метамор­фозе, т.е. когда один предмет не просто уподобляется дру­гому (это метафора), а становится им.
...Мир

Во всей его живой архитектуре —

Орган поющий, море труб, клавир,

Не умирающий ни в радости, ни в буре.

Как все меняется! Что было раньше птицей,

Теперь лежит написанной страницей;

Мысль некогда была простым цветком;

Поэма шествовала медленным быком;

А то, что было мною, то, быть может,

Опять растет и мир растений множит.
Н.Заболоцкий «Метаморфозы»
У Седаковой «выползает мать-мачеха»-«древняя ящерка» и «освещает судьбу» так же, как «соловей»-«золотая труба»; «поля узнают себя в крестьянских требах» (обычаях).
Поэтика преобразований, или метаморфоз, свойствен­ная в равной степени и Заболоцкому, и Седаковой, — это признание взаимосвязанности и взаимообусловленности всего сущего (то самое искомое единомирие).

При развертывании образа Ольга Седакова учитывает еще одну традицию — хлебниковское внимание к акустике стиха, к звуку, несущему не меньше смысла, чем слово. Именно Хлебников писал об особом значении первого, на­чального звука, который, по его мнению, управляет всем словом.

Пристрастие Седаковой к звуку «с» очевидно. Ключе­вые слова в стихотворении «Золотая труба» (и не только в этом произведении) — судьба-счастье-свет(«светоглаз» и «светится») и... слепота. Стих-парадокс «Что ослепнет, то, друг мой, и светится» у Седаковой не случаен и не абсурден. «Слепота» перекликается с «темнотой» из стихотворения «Сказка»:
И задуй мне душу, как свечу,

при которой темноты не видно.
Согласно поэтической и жизненной логике Ольги Се­даковой, только душа поэта, вобрав в себя все темное — слепоту и темноту, способна преобразовать их в свет, а, значит, в счастье.

Чупринин С.И. Олег Чухонцев: возраст времени // Чупринин С.И. Крупным планом. Поэзия наших дней: проблемы и характеристики. – М., 1983.
возраст времени
Конечно, по прошествии четверти века нам яв­ственно видна вся несхожесть поэтов, всту­павших в жизнь и в литературу на рубеже 50—60-х годов. Теперь-то ясно, что только паспортный возраст да известная общность гражданского опыта сбивали в один ряд Ев­гения Евтушенко и Станислава Куняева, Беллу Ахмадулину и Александра Кушнера, Виктора Соснору и Олега Чухонцева; различий в душевном строе, в составе крови уже и тогда было больше, чем совпадений, чему свидетельст­во — позднейшие десять — пятнадцать лет.

А ведь тогда и впрямь казалось, что вот оно — поколение, едва ли не плеяда одаренных молодых людей, ставящих перед собою единые творческие и социальные задачи. . .

Пересматривая под этим углом зрения начальные пуб­ликации Олега Чухонцева, убеждаешься как в поспеш­ности, так и в небеспочвенности подобных суждений, отво­дивших поэту место и роль младшего сотоварища тогдаш­них «рыцарей немедленного действия».

Взять хотя бы стих — нарядный, щеголеватый, хотя и чуть-чуть «по-молодежному» расхлябанный, с его «вольны­ми»— совсем по моде той поры — рифмами: «на беду мою» — «передумать», «за церковь» — «зацепку», «рука­ми» — «губами», «землю» — «воскресенье», «кобылка» — «копыта»,— с его немудреным, зато эффектным остроуми­ем типа: «О плечистая дева Мария»,— от которого рукой, кажется, подать до ерничанья А. Вознесенского перед рас­пятием: «— Мама, кто там вверху, голенастенький — руки в стороны — и парит? — Знать, инструктор лечебной гим­настики. Мир не может за ним повторить.. .»

Общим — в первом приближении, естественно,— виде­лось и тяготение молодого поэта к максимальной достоверности лирического высказывания, к наивном реалистич­ности и повествовательное™, не изгонявшего «прозу», «быт», «обиход» из заповедного царства поэзии, но пытав­шегося передать сокрытый лиризм каждой детали вещного мира, каждого события из случавшихся с человеком. И хотя, в отличие от своих сверстников, Олег Чухонцев и тогда сторонился ораторского важничанья, декламаций вроде: «Не полуправды и неправды, а полной правды мы хотим» (Евг. Евтушенко), — в своей поэтической практике и он самым существенным полагал именно стремление к правде, понимаемой прежде всего как точность в воспроиз­ведении собственных впечатлений и наблюдений, как спра­ведливость в отношении к так называемым «простым» и так называемым «великим» людям.

Если прибавить к тому же еще и перенасыщенность ранних стихов Чухонцева «утренней» лексикой, фразеоло­гией и «утренними» настроениями (слова «чуть свет», «све­тает», «утром спозаранок», «ни свет ни заря», «свежим утром, покуда светает. ..» буквально переходят со страни­цы на страницу его первой тетради), то мысль о генети­ческой связи поэта с поколением «эстрадных мальчиков» возникнет сама собою.

Конечно, монолог чухонцевского Ильи Муромца:
Двадцать лет уже я сиднем сижу.

Двадцать лет уже я лежнем лежу.

А еще десять лет мне сидеть,

десять лет мне на дорогу смотреть.

Дело будет, еще рано помирать.

Три дороги мне еще выбирать.

А покамест ни седла, ни коня —

только песни про запас у меня, —
сильно уступает в напористости, социальной конкретности и полушальной эгоцентрической оптимистичности страст­ным заверениям лирического героя Андрея Вознесенского: «.. .завтра, ночью тряскою в 0.45 я еду Братскую осущест­влять»,— или исповедям героев Братской ГЭС, представ­ленным Евгением Евтушенко. Но суть, эмоциональная суть, та же. Та же «исповедальность», где реальным или легендарным персонажам поручается высказывание завет­нейших дум и надежд автора. Та же уверенность в за­втрашнем дне и в собственной состоятельности. Та же ставка на будущее, непременно чреватое богатырскими подвигами. . .

Утро предвещало столь солнечный, неоглядно долгий день, что даже мысли о смерти, о неотвратимой конечности всего земного не могли его омрачить:


Что смерть? Мне выход не заказан.

Когда черед придет за мною,

перед живыми я обязан

лежать в земле и стать землею.
Она опять придаст мне силы,

я вскину ствол на изготовье,

ветлою встану из могилы

у собственного изголовья.
Развитие молодой поэзии тех лет смело можно было бы назвать «экстенсивным».

Что ни день, захватывались, обживались новые терри­тории: «от Москвы до самых до окраин...» — и дальше, дальше, вплоть до Кубы, Танганьики или Марса. . . Или вплоть до чухонцевского Павловского Посада, ахмадулинской Грузии или Лихославля Владимира Соколова. Геог­рафию стиха здесь, как водится, определяла биография поэта, но не сравнимость (или несравнимость) «территори­альных притязаний» нас в данном случае занимает, а об­щее для всего поколения стремление раздвинуть горизон­ты, ввести в поэзию новые «земли»...

И новых героев. Стихи второй половины 50-х — первой половины 60-х годов буквально пестрят именами, биогра­фиями, датами. Поэзия той поры словно бы дерзнула со­перничать с прозой, если уж не вовсе с очеркистикой, по вниманию к конкретным, поименно выделенным, характе­рам, по количеству и разнобою зазвучавших в ней голосов. Стихотворные рассказы «о людях хороших» чередовались с монологами то бетонщиц, то сингапурских шутов — все получили вдруг право на исповедь и проповедь...

Явлением того же порядка были и попытки пополнить ансамбль наличных средств российского стиха. К точным и полным рифмам, санкционированным школьным курсом теории литературы, прибавились сомнительные «рифмоиды», впопыхах названные «корневыми рифмами». Класси­ческим размерам пришлось потесниться под напором доль­ников, верлибров, а позднее и «изопов», как назвал А. Вознесенский свои опыты в области стихотворной гра­фики. За счет всякого рода прозаизмов, оборотов канце­лярской и макаронической речи и, в особенности, за счет городского слэнга заметно обновился поэтический словарь, ничем уж более не отличаясь от словаря прозы. Наиболее ходовыми стали интонации и синтаксис разговорного языка. Одним из абсолютно обязательных признаков «сов­ременной» авторской позиции явились ирония и самоиро­ния, надежно заземляющие «нескромные» порывания по­этического восторга...

Дитя своей эпохи и своего поколения, Чухонцев разде­лил общие увлечения. Стихи, собранные им в тетради «По­сад», и ироничны и «прозаичны» в той как раз мере, в какой это им было необходимо, чтобы выглядеть «неархаи­ческими». Героев не так много, как, скажем, у Р. Рож­дественского или Вл. Фирсова, но они есть: и железнодо­рожница Мария, и деревенская старуха, и Дельвиг с Дер­жавиным, и непременный для русской поэзии последнего двадцатилетия Емелюшка-дурак. Не худо и с формальны­ми новшествами; они не акцентированы, но угадываемо присутствуют в стихах.

Что же касается поэтической «географии», то тут Чухонцева можно считать просто Колумбом, открывшим мир русского посада, райцентра, провинции — мир, хорошо об­следованный отечественной прозой, но практически усколь­знувший из поля зрения отечественной лирики. Мир не ме­нее своеобразный и не менее заслуживающий внимания, чем мир, скажем, гидростроителей или дипломатов.

Одним словом, если брать в расчет только родовые при­знаки, стихи Олега Чухонцева конца 50-х — первой полови­ны 60-х годов — «свои» в кругу тогдашней молодой лири­ки. Своеобычие, до поры лишь ощущавшееся, было уже и тогда, но, чтобы вполне понять его, потребовалось время, не только, заметим сразу, не обесценившее «посадский» цикл Чухонцева, но как бы даже выявившее в нем но­вый — актуальный уже для следующего десятилетия — смысл.

Здесь вот в чем дело. Стихи старших сотоварищей Чу­хонцева по поколению прежде всего и по преимуществу насквозь полемичны— по отношению к классической тра­диции, к современному им литературному контексту, к чи­тательским вкусам, наконец. Полемичен выбор героя, те­мы, языка, системы стихосложения, авторского амплуа, полемичны характерные для них смысловые оппозиции: поэт и «мещанин», «ракета» и «телега», «замшелые» столе­тия и благословенные секунды.

Не время сейчас обсуждать, насколько оправданными были претензии поэтов той поры и той ориентации на но­ваторство. Да и не это сейчас важно, ибо вне зависимости от того, предлагали ли «громкие» лирики действительно новое или пытались реконструировать порядком подзабытое старое, стихи их воспринимались и как новаторские, и как полемические. Так они задумывались и писались. Так они и прочитывались. Вся суть здесь, в конечном сче­те, не в смысле или форме стихов, а в типе их подачи.

Именно различие в типе подачи сразу же отделяло Олега Чухонцева от поэтов его круга. Он делал в стихах вроде бы все то же, что и они, но делал — иначе.

Никакой установки на новаторство, никакого проти­вопоставления «поэта» «мещанину», никакого смакования «экзотических» тем, сюжетов поэтических форм. Напротив, четкое, пришедшее, видимо, интуитивно осознание того, что все, что делает он в поэзии, вливается (должно вли­ваться!) в русло великих традиций российского стиха. Не разрыв с традицией, а поиск связи, не «дискретное» пред­ставление о ходе истории и литературы (от революции к революции, от новатора к новатору), а убежденность в естественной последовательности развития, не «секунды предъявляют счет столетьям» (Р. Рождественский), а сто­летия, вбирающие в себя и тем неслыханно повышающие ценность этих самых секунд,— вот как можно было бы описать творческое кредо Олега Чухонцева.

Хлопоча над насыщением стиха «прозаическим» мате­риалом, способствуя тем самым дальнейшей «демократиза­ции» лирики, поэт отнюдь не новаторствует, а лишь в меру своих сил продолжает дело, начатое еще «Евгением Онеги­ным», утвержденное первостепенными и второстепенными (вроде обидно забытого П. Шумахера, к примеру) поэта­ми XIX и XX веков. И после пастернаковских, скажем, гимнов в честь того, как «шинкуют, и квасят, и перчат, и гвоздики кладут в маринад», грешно выдавать за откры­тие, за полемику стихи о засолке капусты или затапли­ванье печки.

То же и с формальными, собственно версификационны-ми, новшествами — в необычайно богатой русской поэзии все уже, кажется, было в избытке. Настолько, что, разры­вая с одной традицией, поэт никогда не начинает «с чисто­го листа», а опять же продолжает традицию — только другую или третью, четвертую...

В мире посада, российской провинции Чухонцеву доро­га не новизна материала, а его общеизвестность, узнавае­мость. Дорого чувство устойчивости, преемственности жиз­ни, ее сращенности с миропорядком. Дороги здравость нравственных понятий, достойная трезвость в оценке дей­ствительности.

Мир чухонцевского посада может показаться даже бесконфликтным. Здесь нет, например, и не может быть типичного для поэзии тех лет столкновения романтиков с обывателями, ибо, по твердому убеждению поэта, нет на самом деле ни вторых, ни первых. Есть просто люди, в соответствии с жизненными условиями и требованиями проявляющие себя то как романтики, то как обыватели, приученные все высшие порывания духа обеспечивать, под­креплять заботами о хлебе насущном:
Москва слезам не верит — это факт,

а уж районный город — и подавно.


Он лупит завидущие глаза.

Он тянется своей большою ложкой.

Он, может быть, и верит в чудеса,

но прежде запасается картошкой.


И хотя в ранних стихах Чухонцева на первый план нет-нет да и выходит конкретный, индивидуализированный ге­рой, поэту свойственнее говорить сразу обо всем посаде, обо всех обитателях райцентра. Индивидуальные различия сходят на нет перед родовым сходством, и решающую роль начинают играть общность удела, равенство всех людей перед лицом мирового закона.

Если поэт описывает, как «в воскресный день в начале сентября, когда недели две до листопада, весь город валит валом на поля, в руке мешок, а на плече лопата», то ему важнее всего передать именно обязательность повседнев­ных хлопот, уранивающих каждого с каждым и всех со всеми.

Если же, к примеру, речь зайдет о похоронах, то и тут поэтом выделяется именно то, что «все до слез знакомо», что боль утраты рано или поздно предстоит пережить каждому. И раз боль эта отпущена каждому, то она тем самым как бы разделяется со всеми, утишается, перево­дится в план хотя бы и горького, но все же естественного, неизбежного события.

Внимательный к любой подробности бытия, Олег Чу­хонцев стремится понять и закрепить в стихе совокупный опыт сограждан, их понятия о жизни и смерти. С этим, думается, связано отмеченное в критике пристрастие поэта к клишированным фразеологизмам, разговорным идио­мам, поговоркам, ибо в них-то как раз и находит овещест­вление родовой опыт; сама устойчивость, «окаменелость» речевых оборотов служит здесь своего рода гарантией зна­чимости и общеупотребимости высказывания. Отсюда же, думается, и представление поэта об истории, как о потоке, в который хоть и нельзя войти дважды, но который, как бы стремительно ни катились века и дни, все один и тот же поток — для всех, где возможны и повторенья, и совпаденье судеб, и перекличка живого с ушедшими. Так в стихо­творении «Дельвиг»:


Творец, ты бессмертный огонь сотворил:

он выкурил трубку, а я закурил.


За что же над нами два века подряд

в ночи близорукие звезды горят?


Зачем же над нами до самой зари

в ночах близоруко горят фонари?


Так и в программных стихах о том, как «мир себя же самого ломал и ладил волей своенравной. И я подумал, глядя на него: покуда он во мне, я в нем как равный. Когда он вправду одухотворен людским умом и разумом звериным, да будет он не скопищем имен, но именем, все­общим и единым!»

Заговорив о различии в типах подачи поэтического вы­сказывания (полемическом у старших сверстников Чухонцева, традиционном — у него самого), мы незаметно подо­шли к вопросу о различии более существенном — о прин­ципиальном несходстве типов жизнеощущения.

Полемичность Евтушенко, Вознесенского, Сосноры, Но­веллы Матвеевой, Ахмадулиной, многих других — естест­венное следствие их общего — романтического прежде все­го— взгляда на мир, их стремления «переделать» действи­тельность, привести ее в согласие с идеалом или хотя бы придать ей большую праздничность. Олегу Чухонцеву мысль о переделке мира и в голову не приходит; мир —I данность, подлежащая не обсуждению, а обживанию. Чу­хонцев — реалист по преимуществу, и задача у него иная, реалистическая: войти в этот мир как ровня, объяснить его, стать в нем своим. Принципиальная, воинствующая реалистичность чухонцевской лирики не в наивном жизне-подобии примет и настроений, а именно во взгляде, осно­ванном опять же на здравости понятий и трезвости оце­нок, в стремлении закреплять словом именно те чувства, мысли и переживания, что общехарактерны, не ему одному свойственны, «типичны» — в широком смысле этого слова.

Вся позднейшая эволюция Чухонцева как поэта прохо­дила и проходит, что бы там ни было, в основном русла русского реалистического стиха. Так в лирической тетради «Посад», где коренной методологической установке впря- мую соответствует утверждение «безъшянности» — этого общего знака родовой принадлежности человека к дой-ствительности, уравненности его с нею. Так и в следующем обширном цикле стихов «Имя», где само название должно свидетельствовать об отказе поэта от принципов «безымянности», о стремлении выявить уже не родовые, а индивидуальные черты лирического характера.

Завершая тетрадь «посадских» стихотворений призна­нием в любви к родному городу, к «деревянному отечест­ву», что неумирающе живет «на болотах, где не выстоит гранит», поэт надеялся:
И представишь: так же сложится судьба,

как из бревен деревянная изба;

год по году — не пером, так топором —

вот и стены, вот и ставни, вот и дом.


Стой-постой, да слушай стужу из окон,

да поленья знай подбрасывай в огонь;

ну а окна запотеют от тепла —

слава богу! Лишь бы крыша не текла!


В этом стихотворении все существенно. И скромность жизненных притязаний, неотличных от притязаний милли­онов сограждан. И мечта о Доме, неизменном русском по­этическом символе устойчивости, покоя, надежности. И легко прочитывающаяся между строк неуверенность в завтрашнем дне, в достижимости загаданного; недаром же привычная ироническая самопроверка придает элегической мечтательности заметный оттенок маниловщины: хорошо бы, мол...

Предчувствие несбыточности ожиданий не обмануло: стихотворение «Этот город деревянный на реке. . .», откуда взяты цитировавшиеся выше строки, оказалось едва ли не последним уравновешенно-спокойным лирическим произве­дением Олега Чухонцева.

Поэту, пуще всего мечтавшему о доме, крове, о негаси­мо-ровном тепле родовой печки, открылась вдруг бездом­ность, открылось одиночество в судьбе и страсти. Обраща­ясь в начале цикла «Имя» к возлюбленной, он ведь и к судьбе своей обращается: «Я назову тобой бездомный год, кочевий наших пестрый обиход, и ночь в окне, и лампу на стене, и тьму привычек, непонятных мне. Я назову тобой разлив реки, избыток жизни с привкусом тоски...»

На смену чувству гармонической сродненности с дей­ствительностью пришло ощущение драматического разла­да и с самим собою, и с миром; на первый план выступил комплекс неудовлетворенности — житейской и твор­ческой,— побуждающей к переоценке ценностей, к ради­кальному пересмотру собственных позиций. И не случайно же в чухонцевской «портретной галерее» к Дельвигу и Державину, каждый из которых по-своему сумел «впи­саться» в действительность, прибавились «окраинные», «неинтегрированные» герои российской истории и культу­ры; «срамной» стихотворец Барков, вольнолюбивый князь Курбский, анахорет Чаадаев...

Пленительные «утренние» настроения уступили место постоянной смуте и раздраженности; невозмутимые клас­сические пейзажи первой тетради потеснились перед пол­ными экспрессии картинами гроз, ливней, иссушающих «воробьиных ночей»...

Иной читатель пожалеет, быть может, об утраченной поэтом проникновенной созерцательности, о чувстве душев­ного покоя и согласия, которое неприметно, но настойчиво внушали ранние лирические создания Чухонцева. Но что ж поделать, если неизбежное приращение житейского, твор­ческого и социального опыта подвигает поэта именно к возбуждающей экспрессивности тона и красок! .. Век и судьба таковы, что не располагают к ленивому эпикурей­скому приятию всех даров мира; действительность слиш­ком взрывчата, слишком конфликтна, чтобы покорно улечься в прокрустово ложе умиротворяющих медитаций. Да и возраст уж не тот пошел, чтобы закрывать глаза на раны мира и собственной судьбы. . .

Важно подчеркнуть, что и в самых смутных, в самых горьких своих стихах Чухонцев никогда не прибегает к на­сильственной, преизбыточной драматизации лирического переживания, не стремится выжать у читателей алезы ме­лодраматического сочувствия, пощеголять в одежке с чайльд-гарольдова или печоринского плеча. Романти­ческая поза не понятого веком избранника небес, гордого страдальца, бросающего вызов всему сущему, ему и тут кажется по меньшей мере нескромной. В ином правда — в сдержанной страсти, в умении смирять себя, не поступаясь сутью, во всегдашней здравости и естественности каждого настроения, каждой мысли. Все нажитое в молодые годы не зачеркивается с поспешной досадой, а и сейчас идет в дело, приумножается, ценится куда выше, чем прежде.

Открываясь миру, поэт не пытается утаить от посторон­него глаза свое одиночество, свою печаль, свои беды. Толь­ко высказавшись сполна, можно изжить все тяжкое и мут­ное, что накопилось в душе, превозмочь, выйти победителем в схватке со злом в себе самом и в мире. Не что иное, а «душа чему-то противостоит — безверью ли, тоске иль вырожденью»... На защиту живого, теплого, истинного мобилизуются все душевные силы, все нравственные цен­ности, накопленные и проверенные человеческим опытом.

И вновь надежным заслоном, перекрывающим путь одиночеству и бесплодной тоске, встает уверенность во все­могуществе дружбы и любви: «Мы вспомним как-нибудь потом, как вызывающе красивы мы были в дружестве сво­ем». И вновь мировому злу противопоставляется творчест­во, достойное тесно связанных между собою людей доброй воли:
Зло крыто охрою. История в крови.

Но ангел падший домогается любви.


И снег все пристальней, но как бы ни мело,

утишим зло — у нас такое ремесло.


Проверим заново — ты кисть, а я перо.

Что нам в укор? Добро не может быть старо.


И кто-то в будущем таким же декабрем,

быть может, вспомнит нас — с печалью и добром.


И даже чувство разлада с миром, с «равнодушной» природой, коренящееся в знании о конечности собственной жизни, превозмогается пониманием взаимосвязанности всего сущего, как краткого, так и вечного («с давних пор и сорняки опутали округу, и поле с лугом тянутся друг к другу, и безоглядно тянется простор...»), а главное— чувством великой благодарности миру за одно то уже, что он есть, существует и будет существовать всегда:
Ну да что! В этом мире цветущем

так легко на душе, так светло,

что не хочется знать о грядущем

или думать о том, что прошло.


Хороша эта древняя воля —

не заглядывать век наперед,

все теперь — и любовь, и застолье,

потому что и это пройдет.


Потому что скорбям и удачам

счет один. И как древний собрат

говорю вам: я тленьем охвачен,

но в груди моей чувства кипят!


Поэзия Олега Чухонцева и тут остается поэзией дей­ствительности: никаких отвлеченностей, никакого идеаль­ничанья, никаких натурфилософских или историософских спекуляций. И добро, и истина, и красота конкретны, обес­печены и проверены опытом, исследованы в своих связях с эмипирической реальностью. Внимание к прошлому и бу­дущему, сосредоточенный, хотя и неафишируемый интерес к запредельному всегда подчинены у Чухонцева задачам постижения настоящего дня, нынешнего человека.

В душе поэта второму голосу — голосу мечты, что пы­тается воспарить над обыденностью, заглянуть «в просвет цветущий иного бытия», всегда с непререкаемой авторитет­ностью отвечает первый и главный голос — голос жизни. Вот как в этом лирическом фрагменте, к примеру:


И уж, конечно, буду не ветлою,

не бабочкой, не свечкой на ветру.

— Землей?

— Не буду даже и землею,

но всем, чего здесь нет. Я весь умру.

— А дух?


— Не с букварем же к аналою!

Не бабочкой, не свечкой, не ветлою —

я весь умру. Я повторяю: весь.

А божий дух?

— И бог не там, а здесь!
Всё — здесь! Всё — в этой реальности, грешной, святой, переменчивой, исполненной как великого согласия, так и великих противоречий!

И характерно: если в ранних своих стихах Чухонцев стремился поэтическим словом как бы «снять» противоре­чивость мира, воспринимал ее лишь как досадную помеху, затрудняющую уяснение высшей гармоничности сущего, то ныне он понимает, что извечные союз и вражда несоедини­мых, непримиряемых начал—тьмы и света, смерти и жизни, «земли» и «неба» — как раз и составляют в своей динами­ке подлинную правду. Драматизм, конфликтность — вот, по верному наблюдению критика И. Андреевой, естествен­ное состояние мира зрелой чухонцевской лирики. И не контрастность противостоящих начал в первую очередь важна поэту, а их взаимообусловленность, их роковое вы­явление друг через друга. Нельзя вполне понять, что есть жизнь, не задумавшись о смерти. Невозможно определить суть добра, не взявши в расчет зло. В родовых, наиболее общих признаках человека не разобраться, отвлекаясь от того, сколь индивидуальна, неповторима каждая конкрет­ная судьба.

И не на примирение с миропорядком, и не на самоубий­ственную схватку с ним ориентирует поэт своих читателей, а на понимание, на глубокое и серьезное постижение ко­ренной диалектичности бытия и человеческой души.

Тут уж, понятное дело, не до иронии, и, внимательно следя за эволюцией поэта, отмечаешь, как сокращаются права иронической самопроверки, как все более властным становится голос страсти и долга. Мелочной рефлексии, назойливой «дневниковости» тоже почти не остается места — слишком серьезен разговор о сути жизни, слиш­ком трудно дается понимание...

Когда-то, в ранние годы, казалось: опыт, прибывая с течением лет, будет все более уточнять, упрощать картину действительности, переведет интуитивные догадки и про­зрения в ранг истины. Все вышло наоборот: чем дольше живешь на свете, чем напряженнее ищешь истину, тем больше открывается тебе тайн и загадок, тем сложнее, непроясненнее становятся и картина мира, и твои соб­ственные взаимоотношения с ним.

В близости людей обнаруживается «заветная черта», которую, как писала еще Ахматова, «не перейти влюблен­ности и страсти»; и Чухонцев твердит, твердит вслед за великими предшественниками: «Что делать, мы горим по одному, одной любовью души освящая. Любимая моя, и ты чужая? О, как тянусь я к сердцу твоему!»

Каждая деталь повседневного обихода, чуть задумайся, предстает загадочной; и душа вновь спешит с вопросами: «И в кадке с дождевой водой дрожала ржавою звездой живая бездна мирозданья. Не я, не я, но кто другой, скло­нясь над млечною грядой, оставил здесь свое дыханье?»

И конечно же тайною тайн, для разгадывания которой мало короткой человеческой жизни, возникает в стихах Олега Чухонцева родная земля, Россия:


Гром ли гремит? Гроб ли несут? Грай ли висит

над просторами?

Что ворожит над головой неугомонный галдеж?

Что мне шумит, что мне звенит издали рано

пред зорями?

За семь веков не оглядеть! Как же за жизнь

разберешь?
И книга «Из трех тетрадей», и немногочисленные, к сожалению, публикации в периодической печати показыва­ют, с какой страстной напряженностью пробивается Олег Чухонцев к пониманию современности и современного че­ловека.

Множатся, наплывают друг на друга трудные вопросы, сигнализируя, естественно, не о непознаваемости мира, а о его неисчерпаемости, о том, что истина — вся! — в процес­се постижения истины. Творческая и гражданская чест­ность поэта не позволяет ему выдавать полуправду за пра­вду в последней инстанции, спешить с доморощенными пророчествами и наставлениями. Сосредоточенный взгляд падает то на крупную историческую личность — так в сти­хотворении «Смерть Ивана Грозного», например,— то, как в пронзительной, пронимающей «Балладе», на людей, и ве­дать не ведающих об историческом смысле своего сущест­вования.

Опыт каждого человека важен и поучителен, все свиде­тельские показания о жизни должно принять во внимание, ибо только в диалоге, в споре частных правд может вы­расти, выкристаллизоваться Правда как таковая, ибо по­знание— с позиций опыта и с позиций диалектики — вечно и неостановимо, как вечна и неостановима жизнь, ежесе­кундно умирающая и возрождающаяся из пепла и пра­ха. ..

4-в. Карта обеспеченности литературой по дисциплине

Сведения об обеспеченности образовательного процесса учебной литературой или

иными информационными ресурсами


Образовательная программа ОП-02.01 – Русский язык и литература



Наименование дисциплин, входящих в образовательную программу

Кол-во экземпляров в библиотеке УГПИ

Автор, название, место издания, издательство, год издания учебной литературы, вид и характеристика иных информационных ресурсов

Обеспеченность на 1 обучающегося

1

2

3

4

ДПП.В. 04. Русская поэзия второй половины ХХ века










Основная


2

  1. Агеносов В.В. Современные русские поэты: Антология / В.В. Агеносов, К.Н. Анкудинов. – М., 2006.

0,3

43

  1. Русская литература ХХ века / Под ред. Л.П. Кременцова: В 2 т. – М., 2005.

6

16

  1. Современная русская литература (1990-е годы – начало XXI века)/ Под ред. С.И. Тиминой. – М.- СПб, 2005.

2

Дополнительная



6

  1. Русская литература ХХ века в зеркале критики / Сост. С.И. Тимина. – М., 2003.

0,9

55

  1. Скоропанова И.С. Русская постмодернистская литература. – М., 2002.

6

25

  1. Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н. Современная русская литература: 1950-1990-е годы: В 2 т. – М., 2003.

3

4-г. Список имеющихся демонстрационных, раздаточных материалов, оборудования, компьютерных программ и т.д.

Программой не предусмотрено.
скачать

<< предыдущая  
Смотрите также:
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04. Русская поэзия второй половины ХХ века
1425.75kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. 03 Русская литература (уд-04. 13-030) Для направления 540300 Филологическое образование
933.92kb.
Копирование
106.19kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. Ф. 14. Детская литература (уд-04. 13-004) Для специальности 050301 Русский язык и литература
1342.51kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине опд. В. 04 Поэзия серебряного века в школе
1306.32kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. Ф. 10 Литературоведение (уд-04. 13-002) Для специальности 050301 Русский язык и литература
783.49kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 02 Теория и практика стиха (уд-04. 13-010) Для специальности 050301 Русский язык и литература
1551.31kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Поэтика серебряного века
1974.91kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 03 Язык художественного произведения (уд-04. 13-014) Для специальности 050301 Русский язык и литература
1386.06kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. Ф. 14. Детская литература уд-04. 13-025 Для специальности
2284.16kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. Р. 01 Практикум по анализу литературного произведения
1433.38kb.
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. Дс. 5 Отечественное и зарубежное литературоведение
1092.18kb.